Я наткнулся на эту угрюмую с виду постройку, что гордым символом одиночества высилась над морем, однажды заблудившись в почти необитаемой местности и застигнутый непогодой. Дождь лил как из ведра; я бросал на башню унылые взгляды и проклинал злую судьбу, направившую меня искать приюта в бесполезных развалинах – как вдруг из бойницы в стене показалась и снова скрылась чья-то голова, а минуту спустя женский голос пригласил меня войти. Продравшись сквозь ежевичные заросли, я обнаружил дверь, которой прежде не заметил – так искусно скрывали ее колючие кусты. На пороге стояла старая крестьянка; она пригласила меня спрятаться в башне от дождя.

– Только я пришла сюда из нашей лачуги – я ведь каждый день здесь прибираюсь, – объяснила она, – как зарядил ливень; коли желаете, можете наверху переждать, пока он закончится.

Я хотел было заметить, что от дождя любая лачуга защитит лучше этих развалин, и спросить добрую хозяйку, что же она здесь «прибирает» – вороньи гнезда, что ли? – как вдруг увидел, что пол в башне застлан циновками, а ступеньки лестницы покрыты ковром. Еще сильнее я изумился, когда глазам моим предстала комната наверху; более всего поразила мое воображение картина и странная подпись под ней, объявляющая «невидимкой» девушку, которую художник изобразил совершенно видимой. Я обратился с расспросами к старушке; моя любезность и ее природная словоохотливость сделали свое дело. Своими вопросами я прояснил сбивчивый рассказ крестьянки, а то, чего в нем не хватало, дорисовало мое воображение.

Несколько лет назад, сентябрьским днем, ясным, но, по многим приметам, предвещавшим к вечеру шторм, в прибрежную деревушку милях в десяти от этого места приехал некий джентльмен; он желал нанять лодку и отплыть в город ***, милях в пятнадцати дальше по берегу. Грозные признаки надвигающейся бури не располагали рыбаков принять его предложение; наконец согласились двое – один, обремененный большой семьей, прельстился обещанным вознаграждением, другого же, сына моей рассказчицы, гнала в путь беззаветная отвага юности. Дул попутный ветер; моряки надеялись проделать большую часть пути до заката и войти в порт прежде, чем разразится буря. Поначалу они были бодры – я говорю о рыбаках; что же до незнакомца, глубокий траур его наряда и вполовину не был так мрачен, как душа, объятая неодолимой скорбью. Он смотрел так, словно никогда в жизни не улыбался; казалось, некая невыразимая мысль, темнее ночи и горше смерти, навеки угнездилась в его груди; имя свое он не назвал, но кто-то из деревенских жителей признал в нем Генри Вернона, сына баронета, владевшего особняком милях в трех от деревни. Особняк этот был почти заброшен: только года три назад Генри из романтических чувств посетил старый дом, да прошлой весною пару месяцев провел в нем сэр Питер.

Судно шло не так быстро, как ожидали рыбаки: едва они вышли в море, попутный ветер стих, и им пришлось налечь на весла, чтобы обогнуть мыс, отделяющий их от порта, куда они стремились попасть. Они были еще далеки от цели, как вдруг поднялся встречный ветер, порывистый и сильный. Настала ночь; вокруг потемнело, словно в погребе; яростные волны вздымались с ужасным воем, грозя перевернуть суденышко, осмелившееся противиться стихии. Пришлось спустить парус и положиться только на весла; одного человека приставили вычерпывать воду; сам Вернон взялся за весло и греб с энергией отчаяния, не уступавшей силе опытных моряков. Пока не разразилась буря, рыбаки весело болтали между собою; теперь же слышались только отрывистые команды. Один думал о жене и детях и мысленно проклинал прихоть незнакомца, грозившую обречь самого его на гибель, а его семью на нищету; другой – дерзкий юнец – не столько страшился смерти, сколько отдавал все силы гребле, и ему было не до разговоров. Сам Вернон горько жалел о безрассудстве, навлекшем опасность не только на него – о себе он не думал, – но и на сторонних людей. Словами, полными отваги и воодушевления, старался он поднять дух своих попутчиков – и все сильнее налегал на весло. Лишь тот, кто вычерпывал воду, не был полностью поглощен работой; он то и дело озирался, словно надеясь различить что-то в волнах бушующего моря. Но все было пустынно – лишь высокие волны вздымали к небесам свои белые гребни, да вдали, на горизонте, громоздились тучи, предвещая еще более свирепое буйство стихии. Вдруг он вскричал:

– Вижу, вижу! По левому борту! Вон там! Правьте на тот огонек: если доберемся до него, мы спасены!

Оба гребца инстинктивно повернули головы, но взорам их предстала лишь непроглядная тьма.

– Вы его не видите, – воскликнул их товарищ, – но мы плывем прямо к нему; если Господь поможет, мы переживем эту ночь.

Скоро он взял весло у Вернона, который от изнеможения едва мог грести. Поднявшись, молодой баронет устремил взор на маяк, обещавший спасение – тот мерцал слабым светом, то появляясь, то исчезая во мраке. Однако лодка приближалась к берегу, и луч маяка становился все ярче: он пронизывал бурные воды, и море, казалось, успокаивалось, словно мерцание этого огонька имело власть усмирять непогоду.

– Что за маяк спасает нас в беде? – спросил Вернон.

Морякам уже не нужно было грести, выбиваясь из сил, и старый рыбак нашел в себе силы ответить на вопрос путешественника.

– Огонек этот, по всему видать, волшебный, – так начал он свой рассказ, – однако самый что ни на есть настоящий: светит он из старой полуразрушенной башни, что стоит над морем на вершине скалы. До нынешнего лета его не было, а теперь он появляется каждую ночь – по крайней мере, насколько можно судить: ведь из деревни его не видать, а в эти дикие места люди попадают разве что случайно, вот как мы сейчас. Одни говорят, огонь жгут ведьмы, другие толкуют о контрабандистах. Но вот что я вам скажу: дважды мы ходили взглянуть, что там делается – и, кроме голых стен, ничегошеньки не обнаруживали. Днем там пусто, ночью темно; пока мы были подле башни, свет не горел, а зажигался, только когда мы выходили в море.

– Я слыхал, – заметил молодой моряк, – что свет зажигает призрак девушки, которая у этого самого берега потеряла своего милого; корабль его разбился, и волны выбросили тело к подножию башни; у нас это привидение зовут «девой-невидимкой».

Тем временем путники достигли берега. Генри Вернон поднял голову – свет все горел. С немалым трудом, борясь с прибоем и с ночной тьмой, моряки пристали к берегу и вытащили лодку на песок. Вместе с рыбаками, коим эти места были знакомы, Вернон поднялся по крутой обрывистой тропе, заросшей травою и кустарником, и оказался у входа в башню. Ни двери, ни ворот здесь не было; кругом темно, тихо и холодно, словно в могиле.

– Если хозяйка не хочет показаться сама, – заметил Генри, – пусть хотя бы свет зажжет и осветит наше пристанище!

– Мы поднимемся наверх, – ответил моряк, – если не упадем – лестница здесь совсем раскрошилась; но, ручаюсь, ни самой Невидимки, ни ее огня вы не увидите.

– Не по душе мне такие романтические приключения, – ворчал Вернон, ощупью находя путь по неровному полу. – Должно быть, хозяйка маяка – какая-нибудь безобразная старая карга; иначе зачем прятаться от гостей?

С большим трудом, набив себе немало синяков и шишек, путники поднялись наконец на второй этаж: но и здесь все было голо и пустынно, и нашим искателям приключений оставалось лишь растянуться на голом полу, где усталость телесная и душевная скоро склонила их ко сну.

Моряки спали крепко; Вернон же забылся не более чем на час. Очнувшись от дремоты и чувствуя, что больше не заснет на этом жестком ложе, он встал, подошел к бойнице – название окна к ней не подходило, ибо она не имела ни стекла, ни самого грубого подобия подоконника – и облокотился на амбразуру. Об опасности, о таинственном маяке и его невидимой хранительнице он уже забыл; мысли молодого человека вновь обратились к ужасам собственной судьбы, к невыразимому и нескончаемому кошмару, терзавшему его сердце.

Чтобы рассказать, как беззаботный счастливец Вернон превратился в несчастнейшего из облаченных в траур, потребовалась бы длинная повесть. Сэр Питер боготворил своего единственного сына и баловал его так, как только позволял старому баронету раздражительный и деспотичний нрав. В доме Вернонов росла сиротка, приемная дочь баронета: сэр Питер обходился с ней по-доброму, она же благоговела перед его властью. Старик давно овдовел, и двое детей составляли все его семейство: они одни были ему подвластны, они одни пользовались его расположением. Розина, веселая и живая, но робкая, страшилась вызвать гнев своего опекуна; но эта нежная, добросердечная и ласковая девочка раздражала старика еще реже, чем обожаемый Генри.